alikhanov (alikhanov) wrote,
alikhanov
alikhanov

Category:

Павел Лукьянов - в "Новых Известиях"

Павел Лукьянов в "Новых Известиях"

О нашем сегодняшнем авторе можно сказать словами Пушкина о Баратынском: «Он у нас оригинален, ибо мыслит».
Сергей Алиханов

Павел Лукьянов родился в 1977 году в Москве. Окончил Московский Государственный Технический Университет имени Н.Э. Баумана, учился в Литературном институте имени М. Горького. Стихи публиковались в журналах: «Знамя», «Арион», «Новая Юность», «Континент», «Дети Ра», в газете «Литературная Россия», на культурном портале «Ревизор.ru» и во многих других Интернет-изданиях. Кандидат технических наук, специалист в области техники низких температур. Принимал участие в строительстве первого в Испании синхротрона. Один из основателей Русско-Каталонской Ассоциации «ARCA». Живет в Москве.

Недавно во МХАТе на Третьей сцене, в рамках проекта «Сезон стихов», который продюсирует наш автор поэт Иван Купреянов, с большим успехом прошел Творческий вечер Павла Лукьянова (слайд-шоу:

https://www.facebook.com/alikhanov.ivanovich/videos/10221449406807579/)

Просодия Лукьянова направлена на возвращение к первозданности и первозначимости текстов. В его совершенно оригинальных стихах полностью отсутствует, так называемая, цитатная мозаичность, с чужеродными аналогиями и ассоциациями. Вектор воздействия стиха направлен наружу, а вовсе не во внутрь.

У Лукьянова нет постструктуралистских рамок, нет диалогов с другими текстами, его образы несут оригинальные смыслы, которые порой настолько удивляют, что некоторые критики декларируют их как абсурдность. Но такова цена адекватности стиха всей сложности современного мира, и, может быть, единственный путь поэтического выражения и осмысления этой сложности.

Воспринимая Павла Лукьянова, не следует ориентироваться исключительно на контекст – поэт выводит своего читателя далеко за пределы собственных текстов:

необретённое значение, намёк, погрязший в перспективе:

хотел иметь покрепче мнение, да все слова в декоративе...

безосновательность стремительно захватит личную особенность,

над горизонтом укоснительным встаёт упущенность, возможенность.



Стихи воздействуют прямо на подсознание. И что будет, что станется результатом подобного воздействия — сея тайна велика есть...

Вечер во МХАТе открыл Борис Кутенков — поэт и критик, основатель и ведущий программы «Полет разборов» и наш автор ( видео-фильм: https://youtu.be/BbNTApdG37E).

Борис Кутенков любезно предоставил нашей рубрике отредактированную версию своего блестящего выступления:

«Дорогие друзья, нам с вами чрезвычайно повезло сегодня слушать стихи Павла Лукьянова – и прежде всего повезло потому, что про эти стихи можно сказать, что они «о каждом из нас», это стихи именно общечеловеческие притом что они далеки от пересказуемости. Ещё Мандельштамом сказано, что крест на поэзии ставит именно соизмеримость вещи с пересказом; к сожалению, сегодня, говоря о возможности самоидентификации с миром поэта, мы вынуждены говорить и о том, что не является, по сути, сущностными свойствами поэзии – о внятно очерченном лирическом герое, о повествовательности (приближающей к прозе) как основе стиха; о наличии конкретных деталей, – то есть о том, что близко нам и вызывает в нас эмоциональный отклик и гарантирует успех поэта в нашем восприятии, но не всегда синонимично поэзии, особенно если не уравновешено метафизическим жестом, не вознесено над переживаемой нами повседневностью. То есть читатель поэзии временами превращается в такого прагматика, который прежде всего хочет, чтобы ему рассказали о нём доступным языком – и не трансформировали эту реальность, а отразили её наглядным образом. И поэтому вдвойне счастье, что в случае Павла Лукьянова – настоящего поэта имеет смысл поговорить и о прагматике смысла – то есть о том, чем эти стихи могут быть близки сегодня нам и почему они нужны сегодня нам; поэта, в стихах которого можно уловить эту общечеловеческую ноту и которые отражают болевые точки нашего с вами времени.

Среди этих болевых точек, отражённых в стихах Павла Лукьянова, – прежде всего констатация им априорного разобщения, и тут, как ни странно, прежде всего вспоминается Чехов, для которого этот сюжет – один из ключевых. Как мы помним, в рассказе «Дама с собачкой» есть эпизод, когда главный герой, Гуров, пытается рассказать случайному человеку о женщине, которую он встретил в Крыму, тот отвечает ему: «А осетрина-то с душком» (похожий сюжет – неслышимости человека человеком – мы встречаем и в рассказе «Тоска», где героя в конце концов слышит только лошадь). Об этом – одно из ключевых стихотворений, которое прозвучит в сегодняшнем спектакле: «Этот дёргается, этот – молчит…» и особенно финальная строка: «Соня хочет сказать, а с ней говорят о погоде». В другом стихотворении эта видимая разобщённость передана через остроту парадокса: «так это и есть одиночество, когда много людей вместе» – этот парадокс не сразу считывается, так как он переворачивает штампы сознания, что-то делает с нашими личными коллективными клише, согласно которым «много людей вместе» – это не может быть одиночеством (само слово «одиночество» предполагает бытие человека наедине с самим собой); а перевернув сознание, острота парадокса оборачивается для нашего восприятия очевидностью и чуть ли не банальностью – настолько это «открытие» витало в воздухе, но нужно быть поэтом, чтобы поймать это в воздухе и облечь в форму меткого афоризма. В другом стихотворении использован неологизм «молчище», отсылающий нас к слову «полчище», – то есть к ощущению некоего коллективного единства, которое в стихах Лукьянова оказывается иллюзорным, когда переходит на уровень людей, которым одиноко вместе. Лукьянов, 1977 года рождения, принадлежит к поколению, которое в подростковом возрасте смогло пережить крушение идеалов соцреализма – и недаром одним из своих любимых поэтов он называет Бориса Рыжего, в стихах которого ощущение этого навязываемого коллективного единства передано очень остро. Возникает вопрос, почему бы не передать это прямо – выразив свою позицию, обозначив отношение? Но дело в том, что именно принцип, по которому построены стихи Павла, – тот самый принцип монтажного повествования, который напоминает нам тот самый чеховский стержневой сюжет (человек пытается поделиться сокровенным, а ему говорят: «Пётр Иваныч, а осетрина-то с душком»), помогает создать особую поэтическую интонацию – и я бы назвал это интонацией стоицизма: принятием мира в его незыблемой данности. В этом стоицизме проявляет себя именно поэзия – и есть скрещение слов по фонетическому принципу, который и рождает новый смысл, является способом спасения: возьмём строки: «хлеб, высунь носик на крылечко, / смерть наклонилась, как сосна» – среди этого разобщения смыслов, даже видимого абсурда, мы видим звуковое сцепленье: слова «носик», «смерть», «сосна» ведут нас уже к мандельштамовскому принципу построения ассоциаций – в котором первичен именно звук, а с ним уже и соседство слов кажется обязательным. В другом фрагменте говорится: «вы любите печенье, а значит, и печаль» – и видимый абсурд, соположение ни в чём семантически не схожих слов оказывается самым обязательным соседством; более того, слово «печаль» в таком контексте деавтоматизируется, выходит из пространства закреплённых в нашем сознании смыслов – поскольку возникает в контексте апокалиптической бодрости: умерший человек говорит друзьям о своей смерти, приглашает пить чай, и «общий разговор» внезапно оказывается пространством и единения – то есть, по сути, искусственной связанности заранее заданным пространством разговора, которое только и возможно в мире разобщённых ценностей. Алексей Алёхин, выступавший здесь, как-то сказал, что поэт всегда говорит миру «да», даже если говорит ему «нет»; стихи Павла Лукьянова принимают этот мир в его безусловности:

вы тоже упадёте, мы тоже примем смерть, -

нам говорят деревья и продолжают петь.

Стихи Павла Лукьянова - прежде всего стихи умного человека – я бы сказал, в них есть холодный, рациональный интеллект Иосифа Бродского; современные стихи часто бегут от интеллектуальной составляющей, — и о нашем сегодняшнем авторе можно сказать словами Пушкина о Баратынском: «Он у нас оригинален, ибо мыслит». Поэт пытается отыскать смысл в происходящем, рационально отображая постмодернистский распад мира, но при этом пытаясь найти во всём позитивную ноту – неслучайно концовки стихотворений несут смысловой акцент, в котором слышится надежда.

Много путей идентификации с нашей с вами реальностью предлагают нам стихи Павла Лукьянова: в одном метком утверждении – «Человек начинает молчать, / Сохраняясь для важной беседы» – разговор о том, что происходит с детством, с исконной и ранней говорливостью. И «важная» беседа становится принадлежащей пространству взрослого мира, как бы отринувшего эту первозданность детства – ещё один важный стержневой мотив этих стихов. Конечно, они говорят и о компьютеризации и информационном неврозе, о котором философ и теоретик Михаил Эпштейн пишет как об общечеловеческой травме: «всеядное сознанье объелось лебеды, / венчайся, робот божий с андроидом судьбы» – и тут, конечно, можно увидеть тонкую литературную иронию: строки отсылают нас сразу к целому спектру противоречий - и к Есенину («розу белую с чёрною жабой / я хотел на земле повенчать»), и к Брюсову («хочу, чтоб всюду плавала / свободная ладья: / и Господа, и дьявола / равно прославлю я»), и к Северянину с его «кокоткой и схимником»; тут надо отметить особую роль лукьяновской интертекстуальности – взять хотя бы яркие строки «я помню чудное мгновенье, передо мной явился ты, / как мимолётное везенье, / как апельсин из темноты»: такая работа с интертекстом полемизирует с одной из ключевых постмодернистских установок: что когда всё, по сути, уже сказано; начитанный автор в этой культурной ситуации использует технику палимпсеста – выводя своё индивидуальное высказывание по хрестоматийной канве и иронически остраняя литературный интертекст, но и вступая с ним в отношения соперничества и доказывая возможность индивидуального высказывания и среди кризиса культурного перепроизводства.

Конечно, стихи Павла Лукьянова могут показаться сложными – и, наверное, являются таковыми, – но я призываю не бояться этой сложности, а поверить ей, принять её, – и вспомнить предисловие Ольги Седаковой к её сборнику «Путешествие волхвов», в котором она пишет, что искусство есть медленно разворачивающийся смысл.

Поздравляю нас с этой радостью – слушать стихи Павла Лукьянова и следить за разворачиванием в них общечеловеческого смысла».

Вдохновитель и организатор «Сезона стихов» во МХАТе Иван Купреянов недавно с глубоким пониманием предварил подборку стихов Павла Лукьянова: «Поэзия Павла Лукьянова – уникальное явление в нынешнем литпроцессе. В эпоху постмодерна и даже пост-постмодерна словесные эксперименты «на полном серьёзе» стали элементом если не архаики, то здорового наследования традиции Хлебникова и обэриутов. Вещи, которые Лукьянов делает с языком, потрясают основы комфортного высказывания, к которым с пришествием социальных сетей привыкла широкая аудитория. В этом смысле, стихи Павла Лукьянова – своеобразная «пощёчина общественному вкусу», причём под общественным вкусом следует понимать пригламуренную поэзию и псевдофилософскую лирику, широко растиражированную в интернете. «Да, так можно,» ‒ как бы говорит Павел, мощью абсурдистского образа обрушиваясь на завалы вторичной поэтической шелухи. Метод модерна, метод языкоборчества и языкотворчества дает восхитительные результаты, заставляя читателя задуматься не о повседневных проблемах, но о роли поэта как великого преобразователя реальности».

В журнале «Волна» поэт, известный литературный аналитик и наш автор Данила Давыдов проанализировал сборник стихов Павла Лукьянова «Turistia»: «… перед нами один из наиболее самобытных поэтов своего поколения, который говорит не только и не столько о себе или собственном поколении, хотя так может показаться, – но, в то же время, и не просто о самом говорении; данный парадокс разрешим отнюдь не какими-то конспирологическими представлениями об «обоймах», но гораздо более существенными свойствами поэзии Лукьянова… и эти тексты, пришедшие буквально из почты, мне показались говорящими на языке отчасти утраченном, на том языке, который пытался создать забытый русский авангард.

Не столь футуристы или даже обэриуты, отчасти уместно вспоминаемые в связи с Лукьяновым, но фигуры радикально отверженные, действительно – проклятые подпольные поэты, находившиеся в тёмной зоне младшего конструктивизма, испытавшие влияние и радикального авангарда, и революционного романтизма, и мрачных основ быта как он есть, и не менее суровых законов слова как такового, но желающих оставаться в рамках предметной образности и фигуративности.

Из обэриутов тут должен был бы вспомниться Заболоцкий, особенно в связи с его важнейшим письмом Введенскому, с его натурфилософией, отрицающей заумь. Но мне тут видятся скорее фигуры вроде потаенных Александра Ромма или Бориса Лапина – не в советских их изводах, конечно, но в лучших вещах.

Мир не пустотный или выморочный, и тем более не негативный, но он какой-то медленный, он весь не очень нужный, но дурного в этом-то, в общем и нет. Эта редчайшая интонация не могла не подкупить...

Эту интонацию мы больше знаем по прозе и кинематографу минувшего века, но – найдем еще одну параллель – видятся здесь и мотивы Бориса Поплавского, и Бориса Божнева… Однако в данном случае отсутствие смысла дано изначально. Или явилось неким инсайтом, подобно арзамасскому ужасу Льва Толстого, но никак не результатом катастрофы социального порядка, через которую отчасти можно описать младшую эмигрантскую поэзию. Абсурд, с очевидностью, заключен не в алогизме и не в гротеске, но в пустотности пути. Всякое решение заведомо ведет к такой же цепи – не повторов, нет, здесь нет борхесианских адских лабиринтов, или кафкианского бюрократического ада, или пугающего набоковского двойничества, – здесь есть просто холодный мир, состоящий из элементарных частиц и полей. И взаимодействия их метафорически незначимы, что бы не думали другие. Думаю, что эта страшная – на самом деле страшная – интонация предстает настоящим открытием Павла Лукьянова».

Предлагаем и нашим читателям открыть для себя удивительные стихи.

Из цикла «Испания и я»

среди бонапартов знакомых проходит незнающий гул,

ребёнок, зажатый толпою, немного на небо взглянул:

синьоры стоят бельевые, Сардинии мавровый флаг

виляет, собака, хвостами, к дворцу подъезжает кабак:

становится лето прохладней, приходит недобрый народ,

и дети на нас не похожи, и ветер по воздуху бьёт.

забытые площади леса под шеями сосен лежат,

прокатится свадьба в карете и снова затишье и спад.

у нового мэра в квартире в пыли расписного стола

укажешь фамилию пальцем и сразу уладишь дела.

запытанный мелкой работой, попросишь хотя бы зарплат,

хотя бы того же размера, какие буфеты стоят.

расшитые золотом лица наклонятся медленно вниз,

и сквозь голубые колодцы увидишь мелькающих лис.

немного надеясь и труся, как будто действительно смерть,

как будто глубокая старость и не на что больше смотреть:

с директором бывшего парка, отцом неподвластных детей —

мгновенная паника счастья и просьба — надежды наглей.

собака проходит, вздыхая, жена, покачав головой,

из кухни несущийся запах картошки и мяса сырой:

узнать как живут людоеды в районе стеклянных домов

в отпущенной поровну жизни, почти не используя слов.

от первой моей похоронки пусть пахнет горячим песком.

внутри перемешанной каши, пытаясь остаться вдвоём:

хотя бы с бельмом и собакой, хотя бы с рожденья слепым,

пытаясь на ощупь вглядеться и стать на мгновенье живым.

как будто громадный проситель, встаёт на колени народ

глядит на счастливые лица и мысленно так же живёт:

его обмануть невозможно, своё заблуждение для,

сидят старики на вокзалах, с которых уехать нельзя.

среди отступающих свадеб на поле холодной войны

стоит телефонная будка и в ней человек со спины

Из цикла «Герой скачет в горы и погибает»

***

в двух шагах от сволочи, на мосту течения

ходит стадо девочек, требуя спасения:

бедные родители, платья переношены,

пятна лихорадочно на лицо наброшены.

и собаки крутятся, зная про остаточность

пиршества вечернего. девичья неграмотность

любит лотерейные занавески-простыни:

вдруг судьба не жадная и одарит просто так.

рыщут счастья девочки в позапрошлых платьицах,

словно мир стремительно никуда не катится

***

пытаясь проснуться в стихи, перед тем как заснуть на столетья,

я сажусь самолётом арбузов на распаханный край междометий.

из деревни бегут мужики, сапоги на бегу поправляя,

переводчик мой внутренний спит, а нахал ничего не теряет.

выхожу элегантно в толпу, привожу бесконечность примеров,

мужики откровенно молчат, недоверчивы к новому в целом.

запоздало наткнусь на слова в голове, размозжённой кувалдой,

оперевшись галдят мужики над открытой и вытекшей правдой

***

лето моё, стоп, острый тупик поплавка,

рыба моя, рот, мысли издалека,

глиняный бок, сарай, риса квадрат воды,

мальчик — болтун ногой, сторож глядит в сады.

каждому выдан холст, нити, станок и кисть,

семья приступает есть, в стёклах дрожит сервиз.

письма домой с войны — самый тяжёлый хлеб.

велосипед, почтальон, смерть завезли или нет?

танки ползут, устав, пьют ледяную воду,

пастух в камуфляже раскрытом шлёпает мягко по боку.

память — попытка к бегству к врагу, у которого лучше.

внуки учительниц деда внуков моих учат

***

бык на компьютер встал, трещину распустил,

опять пастуху год в тумане ходить без сил.

река открывает глаза, сова закругляет полёт,

сын в рюкзаке лежит и с папой быка пасёт.

такое, как ось внутри, даётся ценой грусти,

трава порастёт сама и заглянуть не пропустит.

у пастуха — квас, сын и пронырливый бык,

если паук на щеке — значит уже привык.

лепят седые слепни, крутят башкой мухи,

мальчик в росе по горло греет на морде руки.

в каждой большой стране есть потихоньку-страна:

личный крутой бык и в яблоках серых луна

***

здравствуй, мышка, соседиха хлеба,

грызопас сухариных голов,

притаилась за мякишем чёрным

винограда навозных ослов.

сапоги, заблестевшие жиром,

вызывают слюну на зубок,

дрессировщик, закутанный пледом,

коньяковый хлестал кипяток.

гололёдное время природы

на коньках-коготочках мышей

выезжает на бальное поле

и катает в антракте людей

Из цикла «Вторая волна стихов»

***

стрекоза — голубая палка — налетела на куст и смотрит:

люди идут слоями: каждый о смерти помнит.

о чём же ещё помнить, если ясны причины:

от этого падают кони и костенеют мужчины:

в длинном чехле проспекта, в чайной, в аптеке, в ливень —

всюду стоят люди и ничего за ними.

то, чему быть — будет тихо стоять сердце,

то, если хочешь, скрыто, что никуда не деться.

в рот стрекоза смотрит, если упасть в деревья,

в доски сосновых створок, телом ломя двери

***

неуменье — куница сердца, ах, зачем чудеса упростило?

сапоги голубых поднебесий до пустой пустоты проносило.

побежали бессвязно медведи, у лесничего выпала пуля,

у реки отдышаться и выпить ледяного стучащего гула.

но стоять, как в избушке наутро жаркий воздух натопленной печи,

но пытаться нащупывать жизни в насекомой обрывочной речи.

голоса — это тоже природа, но мгновенней нежней и потише,

голубыми глядит мотыльками и стволами сосновыми дышит

***

если каждый огонёк — дом, то сколько же нас там?

всюду — говорят — жизнь: неужели не врут нам?

значит, выходит, выйду, ткну и зайду в хату:

мальчик лежит слабый, дядя висит распятый.

— каши хочу, — скажем: вмиг наряжают гостем,

суп заправляют жидкий свадебной сладкой костью.

вот я сижу, зубы кушают, водка летает,

мальчик сидит оловянный и пытается, но не понимает.

— я — говорю, — пришлый, жизнь меня интересует,

он улыбается: видно перед пришельцем пасует.

— дай мне свои зубы — он вынимает и тянет,

я надеваю челюсть, но всё равно не хватает.

кожа висит курткой на костыле скелета,

— дай мне её, мальчик, сразу почуешь лето.

пусть у моей жизни и у его смерти

были разные мамы, но будут одни дети

***

я подглядел смерть: встану, дышу, пройдусь,

реки берут там, где хоть немного трус.

жабы горланят бревно — старый гнилой самолёт,

Христос по колено в воде: он далеко пойдёт.

нам расписать дни под никакую стать:

маленький памятник-будка — метр на два кровать.

будет ли чудо — нет — я не хочу видеть:

как на голодный город с неба летят рыбы.

лучше стоять смирно в маленькой старой сбруе,

в жизнь из укрытия глядя, словно всегда воруя

***

в гибели белой пули, пущенной с неба богом,

кожа моя виновата тёплым своим соком.

плыли четырнадцать песен по ширине волги:

каждая знала соседа, соседа задрали волки.

ко мне подошли, спросили: о неделимом чувстве:

скажем: к России и грязи в поле её грустном:

в шубе её пышной, в мёртвых цыганских пальцах,

кажется, чтобы выжить — надо всё время пятиться:

тут по-другому надо: без вычитаний и боли,

с чем-то таким смириться, с чем не смиряются, что ли,

как-то ловчее укутать в город пошедшего сына,

ладанку в пояс заштопать, в палец попасть мимо,

вылить своей крови в снег, зазывая акулу,

чтобы тобой кормилась, словно она дура.

чёрный рубец смерти тихо идёт под снегом,

— сынок, оглянись на маму, запомню, каким ты уехал! —

криво звенят берёзы, словно медали смерти,

люди идут по жизни, словно серьёзные дети

Le bouquet de marguerites

Милле: шестерёнки-ромашки:

и режем, и колем, и шьём:

доверчивая обезьянка,

давай поскорее умрём:

по полю пойдут маргаритки

за нашей единой душой,

ты пела бы, пела бы, пела,

но жизнь не бывает живой:

всегда есть какое-то чувство,

что это не я и не ты,

на сердце лежащие иглы

и двери из темноты

***

лес-кружевник круж

мама родная ро

где же друзья дру?

чувствую только то

как листопад лис

как за деревьями за

мягким болотом бо

смотрят глазами глаза

видят они он

как я пришиблен при

и улыбается ул

и внутри меня ищет внутри

я по чаще иду чащ

только чувствую, только чу

окружает болото бол

где рука твоя, друг дру?

почему так темна та?

почему опустила оп

темнота капюшон тем?

отвернулось спокойствие от

покричите, друзья дру

неужели и вас не?

на болоте стоит бол

мы теперь не совсем те

***

посмотри на меня, красота:

я остался практически голым:

незнакомые люди глядят

с осужденьем, знакомым со школы.

баскетбол, пятый класс наугад,

ресторан в сорок лет напоследок,

человек начинает молчать,

сохраняясь для важной беседы:

скажем: полночь, цикады, вагон,

раскачав ледяных пассажиров,

отпускает сомнения всем

прихожанам, лежащим уныло.

и растёт потихоньку игла –

сквозь состав продеваемый смысл,

незнакомые люди гудят,

выдавая бесценные мысли.

по пути на мосту через лес

пассажиры горящие машут,

машинист объявляет гудком

прекращенье космической каши:

– никого на земле никогда

не потрогает больше бессилье ! –

проводницы разносят ура

по вагонам, расправившим крылья.

мы летим. почему не лететь,

если есть на земле недостаток

настоящего плотного мы,

не входящего в таинство пряток!?

наконец расцветает в груди

то, о чём зеленеет природа,

незнакомые люди стоят,

словно войско, которого много

зима на Заречной улице

в конце известных всем событий,

зажав сознание в кулак,

стоит старик перед уходом

и озирается, как враг.

собаки движутся, шерстятся,

летит и муха и комар,

над человеком возрастает

огромный современный шар.

в гробу сколоченного счастья,

в век затаённого добра,

чем православнее погода,

тем минаретнее дома.

и в этой, скажем так, пропаже

равноапостольных сердец

такая кроется усталость,

что, слава Богу, нам конец.

такому вряд ли есть прощенье:

наш сын ушёл, земля пуста,

машины встали и смеются,

я понимаю: смехота!

се — человек! c’est tout, приятель,

давай хоть песенку споём,

на фоне двух тысячелетий

такая редкость быть вдвоём:

— когда зима пройдёт, не знаю,

пришли дожди, стоят снега,

и ты мне, родина чужая,

ты мне всё реже дорога.

на этой улице подростком

встречал с улыбкой я людей,

теперь на этом перекрёстке

со смертью встречусь я своей.

***

Мальчик шёл по тротуару, а потом его не стало

Мальчик сел на одеяло, а оно под ним пропало

Мальчик встал на самокат, а на нём – уже стоят

Мальчик смотрит на луну и не видит ни одну

Мальчик книгу написал, а никто не прочитал

Мальчик знает свою мать и боится ей сказать

Мальчик выдумал число, а оно – уже давно

Мальчик встретился с друзьями, а они его не знали

Мальчик улыбался много, но грустна была дорога

Мальчик забежал в автобус, а земля – огромный глобус

***

за морозящим стеклом этажа фабрик клубится и тает маржа.

выход один изберёт секретарь — в голос вздохнуть и уставиться вдаль:

небо темнело, всходили огни, город ходил и почёсывал пни.

пьяный мужик патриарха достал и на снегу президенту писал,

снег оседал, проступали слова бездоказательно из-под пера:

— я — человек, растревожен мой глас, мысли неровны, неровен мой час,

вне ободряющих ширм бытия в небо глядится кручина моя.

что мне бояться, когда как сокол? в тьму перспективы мой поезд ушёл,

жизнь, не сгибаясь, летит с высоты, глянь на меня: это — разве не ты?

тело твоё тепловато на вкус, разумом полон, желанием пуст,

глухо сомненье придавит в углу, небо — в овчинку, овчинка — сквозь мглу.

вырвется слово, поднимется крик: вроде родился и тут же привык,

зёрна на камне, земля не родит, мир обессмерчен во гробе сидит,

жизнь, завывая, кружит пред тобой, звёздам про нравственность песню пропой.

белое тесто опавших полей, всадник окликнет бегущих людей,

лица как цапли утянутся вниз: — праздник так праздник, сюрприз так сюрприз! — молча осядет чудак человек, а на него продолжается снег.

***

скоро совсем уже скроюсь,

в общем, уже готовлюсь,

скоро наступит нескоро,

скоро приеду в красково,

потом загляну в носково,

в старостино, в сосново,

в беспамятово, в песково,

где из полей корова

смотрит на нас без слова,

где отражает пруд,

как облака идут.

***

человек не достоин надежды:

пусть глаза как подсолнухи свежи,

пусть исходные данные те же, —

результаты плачевны весьма.

словно в толще стоящие рыбы,

словно в космос плывущие глыбы,

человек говорит: — мы могли бы, —

не проверить его слова.

кружит снег над курганами школы,

возвращается грубость в помолы,

переходят черту разговоры,

ты уехал, а ты оглянись:

дети смотрят на наше волненье,

пристегнувшись на заднем сиденьи,

и я слышу как в этом сопеньи

утверждается мёртвая мысль.

***

жизнь в ожидании слов,

монументальности снов

светлости и темна

жизнь между и и а.

что человек сказал –

зашифровал вокзал,

линии рельсов руки

пересекаются в и.

память разъятых картин,

поезд стоит нелюдим,

сядешь как перст у окна,

скажешь последнее а.

сом — не/ни я

У животных нет названья:

Кто им зваться повелел?

Н. Заболоцкий

описание речки равно погружению в речь,

отпусти своё слово: однажды его не сберечь,

не поднять настроенье однажды легко как бокал,

эти ноги минутные навеки вросли в пьедестал.

за вращением глаз, за раскладом грядущих завес

холодеет идиллия, и теряет сознание вес,

нерастраченный мечется солнцем охваченный день,

вроде светел и юн, а за пазухой — камни и тень.

не успеешь устроиться, как вычеркнут имя из книг.

что ты знаешь о вечности? что ты скажешь старухе, старик?

о ребёнке заплачь, о горячем его языке,

что любые сомнения утоляет в родном молоке,

сверхмассивное слово нисходит невинное с уст,

начинается космос с названья созвездий и чувств.

ожидающий бурю тихо сеет свои ветерки,

снова день начинается с превосходной восходной строки,

описанье бессмысленно: просто плеск, просто блеск, просто визг,

просто червь светлой радости мне всю голову с сердцем изгрыз.

***

и вдруг теряешь своё качество, и исчезают семь отличий,

есть буква жи, есть фаза жижи, есть жизнь на камушке приличий.

стоял как собранное дерево, осел и грянул древесиною,

землится тварь, как было велено, скотина смотрит за скотиною.

необретённое значение, намёк, погрязший в перспективе:

хотел иметь покрепче мнение, да все слова в декоративе.

за неприглядной формой господа, за духом дюже политичным

мечтаю вытереться досуха и перейти на древнептичий.

безосновательность стремительно захватит личную особенность,

над горизонтом укоснительным встаёт упущенность, возможенность.

Честное слово

запомни, как выглядит жизнь, захлопни за мной поплотнее:

какая худая спина и невыносимая шея.

я знаю, что нас миллион, я знаю, что нас не осталось,

такая внезапная смерть, такая с улыбкою жалость.

нащупай в отрубленных днях сустав указательный пальца,

останься на этом плацу, как слово должно оставаться.

скажи мне, что время прошло, скажи мне, что всё уже было,

глядят на меня пацаны и роют глазами могилы:

— ты — был, ты — пристреленный конь, твой подвиг уже не известен,

ты пал на последней войне, твоих не запомнили песен! —

но, нюхая потную кость, промолвят подросшие волки:

— какая прекрасная смерть! дай боже и нам путь недолгий! —

купание красных коней, с обрыва летящие пули,

и красные рты и круги, и ветры, которые дули.

исчезнувший заживо мир, утопленный в чане ребёнок,

и руки по локоть в воде, и запах раскрытых пелёнок.

проверь меня: вдруг — не погиб, потрогай холодную шею,

я молча открою глаза и молча промолвить сумею:

— зачем-то меня родила колхозная чёрная мама,

и я продолжаю рожать, и дети продолжат упрямо.

моё поколенье растёт — разорвано наполовину:

лицом на холодной земле, и сердце стучит через спину.

я помню о детской стране, о сдержанном мальчиком слове,

я выучен весь наизусть, я красный по виду и крови,

я знаю, что время прошло, но я продолжаю держаться:

стою под дождём на посту. один. в ожидании братства

***

но поздно. тихо. Киев вымер,

мир звёздно-полосат,

мы точно помним даты жизни,

вступая в этот ад:

солдаты с ясными глазами

шварцнеггерских детей

играют в карты на Анапу

и что-то там южней.

лети, младое поколенье,

по нашим городам,

неси нам всем освобожденье

с могилой пополам.

вложи в меня сознанье твари,

залёгшей под бревно,

роняй из гамбургера мясо:

я так не ел давно.

родной глагол английской мовы

вложи в мои уста,

перепиши моё пространство

с нечистого листа.

стоят иваны и миколы,

и снайпер вдалеке

глядит на их родные лица,

и все в его руке, –

как будто дети делят маму

под пулею отца.

дарю тебе, отчизна, счастье

дожить не до конца:

не видеть тёплого насилья

молочных губ гостей,

идущих с каменной улыбкой

по мясу площадей,

не слышать ангельский английский,

не быть в чужой горсти

и не сниматься перед смертью

в рекламе всей Руси

9 мая 2005

если бы сестрёнка позвонила, если бы рубашка подошла:

человек приходит на столетье и сидит бессильно у стола.

умирать в сиреневом костюме на параде в облаке шаров,

огурцы барахтая в прохладе, из подвала выгнав пацанов.

ходит участковая позёмка, лезет исхудавшая лиса,

женщина померяет футболку, и пойдёт другая полоса:

апельсин на вымытой тарелке, акробат раздразнивает зал,

агрегат подкачивает воду, и никто не скажет, что устал:

каждый день — колючая щетина, и сестра идёт поговорить,

и улыбка — старая собачка, и в зубах растрёпанная нить.

если честно посмотреть на время, то осталось несколько минут,

человек сползает по скамейке, и его лежащего кладут.

выжить в развороченном окопе, потерять оставшихся друзей,

выгладить парадную рубашку и дойти тихонько до людей
Tags: "Новые Известия", Павел Лукьянов, поэт о поэтах
Subscribe

Recent Posts from This Journal

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments