alikhanov (alikhanov) wrote,
alikhanov
alikhanov

Category:

Александр Кушнер: "...И душа, как этот конькобежец, подалась всем корпусом вперед" - 2 часть

* * *

Всё гудел этот шмель, всё висел у земли на краю,

Улетать не хотел, рыжеватый, ко мне прицепился,

Как полковник на пляже, всю жизнь рассказавший свою

За двенадцать минут; впрочем, я бы и в три уложился.

Немигающий зной и волны жутковатый оскал.

При безветрии полном такие прыжки и накаты!

Он в писательский дом по горящей путевке попал

И скучал в нем, и шмель к простыне прилипал полосатой.

О Москве. О жене. Почему-то еще Иссык-Куль

Раза три вспоминал, как бинокль потерял на турбазе.

Захоти о себе рассказать я, не знаю, смогу ль,

Никогда не умел, закруглялся на первой же фразе.

Ну, лети, и пыльцы на руке моей, кажется, нет.

Одиночество в райских приморских краях нестерпимо.

Два-три горьких признанья да несколько точных замет —

Вот и всё, да струя голубого табачного дыма.

Биография, что это? Яркого моря лоскут?

Заблудившийся шмель? Или памяти старой запасы?

Что сказать мне ему? Потерпи, не печалься, вернут,

Пыль стерев рукавом, твой военный бинокль синеглазый.

* * *

А то, что было не для взора

Чужого, что, на ветерке

Плеща, от сада скрыла штора,

Когда, на шелковом шнурке

Скользнув, упала без зазора,

Дыша, как парус на реке, —

Не блажью было, не позора

Утайкой (им, щекой к щеке

Припавшим, было не до хора

Птиц, щебетавших в лозняке) —

А продолженьем разговора

На новом, лучшем языке!

* * *

Вот счастье — с тобой говорить, говорить, говорить

Вот радость — весь вечер, и вкрадчивой ночью, и ночью.

О, как она тянется, звездная тонкая нить,

Прошив эту тьму, эту яму волшебную, волчью!

До ближней звезды и за год не доедешь! Вдвоем

В медвежьем углу глуховатой Вселенной очнуться

В заставленной комнате с креслом и круглым столом.

О жизни. О смерти. О том, что могли разминуться.

Могли зазеваться. Подумаешь, век или два!

Могли б заглядеться на что-нибудь, попросту сбиться

С заветного счета. О, радость, ты здесь, ты жива.

О, нацеловаться! А главное, наговориться!

За тысячи лет золотого молчанья, за весь

Дожизненный опыт, пока нас держали во мраке.

Цветочки на скатерти — вот что мне нравится здесь.

О Тютчевской неге. О дивной полуденной влаге.

О вилле, ты помнишь, как двое порог перешли

В стихах его римских, спугнув вековую истому?

О стуже. О корке заснеженной бедной земли,

Которую любим, ревнуя к небесному дому.

* * *

Морем с двенадцатого этажа,

Как со скалы, любоваться пустынным

Можно, громадой его дорожа,

Синим, зеленым, лиловым, полынным,

Розовым, блеклым, молочным, льняным,

Шелковым, вкрадчивым, пасмурным, грубым,

Я не найдусь, — ты подскажешь, каким,

Гипсовым, ржавым, лепным, белозубым,

Мраморным. Видишь, я рад перерыть,

Перетряхнуть наш словарь, выбирая

Определения. Господи, быть

Точным и пристальным — радость какая!

Что за текучий, трепещущий свет!

Как хорошо на летящем балконе!

Видишь ли, я не считаю, что нет

Слов, я и счастья без слов бы не понял.

* * *

Низкорослой рюмочки пузатой

Помнят пальцы тяжесть и объем

И вдали от скатерти измятой,

Синеватым залитой вином.

У нее такое утолщенье,

Центр стеклянной тяжести внизу.

Как люблю я пристальное зренье

С ощущеньем точности в глазу!

И еще тот призвук истеричный,

Если палец съедет по стеклу!

И еще тот хаос пограничный,

Абажур, подтянутый к столу.

Боже мой, какие там химеры

За спиной склубились в темноте!

И какие страшные примеры

Нам молва приносит на хвосте!

И нельзя сказать, что я любитель,

Проводящий время в столбняке,

А скорее, слушатель и зритель

И вращатель рюмочки в руке.

Убыстритель рюмочки, качатель,

Рассмотритель блещущей — на свет,

Замедлитель гибели, пытатель,

Упредитель, сдерживатель бед.

* * *

Тарелку мыл под быстрою струей

И всё отмыть с нее хотел цветочек,

Приняв его за крошку, за сырой

Клочок еды, — одной из проволочек

В ряду заминок эта тень была

Рассеянности, жизнь одолевавшей...

Смыть, смыть, стереть, добраться до бела,

До сути, нам сквозь сумрак просиявшей.

Но выяснилось: желто-голубой

Цветочек неделим и несмываем.

Ты ж просто недоволен сам собой,

Поэтому и мгла стоит за краем

Тоски, за срезом дней, за ободком,

Под пальцами приподнято-волнистым...

Поэзия, следи за пустяком,

Сперва за пустяком, потом за смыслом.

* * *

Цезарь, Август, Тиберий, Калигула, Клавдий, Нерон...

Сам собой этот перечень лег в стихотворную строчку.

О, какой безобразный, какой соблазнительный сон!

Поиграй, поверти, подержи на руке, как цепочку.

Ни порвать, ни разбить, ни местами нельзя поменять.

Выходили из сумрака именно в этом порядке,

Словно лишь для того, чтобы лучше улечься в тетрадь,

Волосок к волоску и лепные волнистые складки.

Вот теперь наконец я запомню их всех наизусть.

Я диван обогнул, я к столу прикоснулся и стулу.

На таком расстоянье и я никого не боюсь.

Ни навету меня не достать, ни хуле, ни посулу.

Преимущество наше огромно, в две тысячи лет.

Чем его заслужил я, — никто мне не скажет, не знаю.

Словно мир предо мной развернул свой узор, свой сюжет,

И я пальцем веду по нему и вперед забегаю.

* * *

Перевалив через Альпы, варварский городок

Проезжал захолустный, бревна да глина.

Кто-то сказал с усмешкой, из фляги отпив глоток,

Кто это был, неважно, Пизон или Цинна:

«О, неужели здесь тоже борьба за власть

Есть, хоть трибунов нет, консулов и легатов?»

Он придержал коня, к той же фляжке решив припасть,

И, вернув ее, отвечал хрипловато

И, во всяком случае, с полной серьезностью: «Быть

Предпочел бы первым здесь, чем вторым или третьим в Риме ...»

Сколько веков прошло, эту фразу пора б забыть!

Миллиона четыре в городе, шесть — с окрестностями заводскими.

И, повернувшись к тому, кто на заднем сиденье спит —

Укачало его, — спрошу: «Как ты думаешь, изменился

Человек или он всё тот же, словно пиния и самшит»"

Ничего не ответит, решив, что вопрос мой ему приснился.

* * *

Представь себе: еще кентавры и сирены,

Помимо женщин и мужчин...

Какие были б тягостные сцены!

Прибавилось бы вздора, и причин

Для ревности, и поводов для гнева.

Всё б страшно так переплелось!

Не развести бы ржанья и напева

С членораздельной речью — врозь.

И пело бы чудовище нам с ветки,

И конь стучал копытом, и добро

И зло совсем к другой тогда отметке

Вздымались бы, и в воздухе перо

Кружилось... Как могли б нас опорочить,

Какой навлечь позор!

Взять хоть Улисса, так он, между прочим,

И жил, — как упростилось всё с тех пор!

* * *

За дачным столиком, за столиком дощатым,

В саду за столиком, за вкопанным, сырым,

За ветхим столиком я столько раз объятым

Был светом солнечным, вечерним и дневным!

За старым столиком... слова свое значенье

Теряют, если их раз десять повторить.

В саду за столиком... почти развоплощенье...

С каким-то Толиком, и смысл не уловить.

В саду за столиком... А дело в том, что слишком

Душа привязчива... и ей в щелях стола

Все иглы дороги, и льнет к еловым шишкам,

И склонна всё отдать за толику тепла.

* * *

В объятьях августа, увы, на склоне лета

В тени так холодно, на солнце так тепло!

Как в узел, стянуты два разных края света:

Обдало холодом и зноем обожгло.

Весь день колышутся еловые макушки.

Нам лень завещана, не только вечный труд.

Я счастлив, Дельвиг, был, я спал на раскладушке

Средь века хвойного и темнокрылых смут,

Как будто по двору меня на ней таскали:

То я на солнце был, то я лежал в тени,

С сухими иглами на жестком одеяле.

То ели хмурились, то снились наши дни.

Казалось вызовом, казалось то лежанье

Безмерной смелостью, и ветер низовой

Как бы подхватывал дремотное дыханье,

К нему примешивая вздох тяжелый свой.

* * *

«В лазурные глядятся озера...»

Ф.И. Тютчев

В лазурные глядятся озера

Швейцарские вершины, — ударенье

Смещенное нам дорого, игра

Споткнувшегося слуха, упоенье

Внушает нам и то, что мгла лежит

На холмах дикой Грузии, холмится

Строка так чудно, Грузия простит,

С ума спрыгнуть, так словно шевелится.

Пока еще язык не затвердел,

В нем резвятся, уча пенью и вздохам.

Резеда и жасмин... Я б не хотел

Исправить всё, что собрано по крохам

И ластится к душе, как облачко,

Из племени духов, — ее смутивший

Рассеется призрак, — и так легко

Внимательной, обмолвку полюбившей!..

И В СКВЕРИКЕ ПОД ВЯЗОМ...

Бог, если хочешь знать, не в церкви грубой той

С подсвеченным ее резным иконостасом,

А там, где ты о нем подумал, — над строкой

Любимого стиха, и в скверике под вязом,

И в море под звездой, тем более -- в тени

Клинических палат с их бредом и бинтами.

И может быть, ему милее наши дни,

Чем пыл священный тот, — ведь он менялся с нами.

Бог — это то, что мы подумали о нем,

С чем кинулись к нему, о чем его спросили.

Он в лед ввергает нас, и держит над огнем,

И быстрой рад езде в ночном автомобиле,

И может быть, живет он нашей добротой

И гибнет в нашем зле, по-прежнему кромешном.

Мелькнула, вся в огнях, — не в церкви грубой той,

Не только в церкви той, хотя и в ней, конечно.

Старуха, что во тьме поклоны бьет ему,

Пускай к себе домой вернется в умиленье.

Но пусть и я строку заветную прижму

К груди, пусть и меня заденет шелестенье

Листвы, да обрету покой на полчаса

И в грозный образ тот, что вылеплен во мраке,

Внесу две-три черты, которым небеса,

Быть может, как теплу сочувствуют и влаге.

* * *

Ты не права — тем хуже для меня.

Чем лучше женщина, тем ссора с ней громадней.

Что удивительно: ни ум, как бы родня

Мужскому, прочному, ни искренность, без задней

Подпольной мысли злой, — ничто не в помощь ей.

Неутолимое страданье

В глазах и логика, чем четче и стройней,

Что вся построена на ложном основанье.

Постройка шаткая возведена тоской

И болью, — высится, бесслезная громада.

Прижмись щекой

К ней, уступи во всём, проси забыть, — так надо.

Лишь поцелуями, нет, собственной вины,

Несуществующей, признанием — добиться

Прощенья можем мы. О, дщери и сыны

Ветхозаветные, сейчас могла б страница

Помочь волшебная, всё знающая, — жаль,

Что нет заветной под рукою.

Не плачь. Мы справимся. Люблю тебя я. Вдаль

Смотрю. Люблю тебя. С печалью вековою.

* * *

Как писал Катулл, пропадает голос,

Отлетает слух, изменяет зренье

Рядом с той, чья речь и волшебный образ

Так и этак тешат нас в отдаленье.

Помню, помню томление это, склонность

Видеть всё в искаженном, слепящем свете.

Не любовь, Катулл, это, а влюбленность.

Наш поэт даже книгу назвал так: «Сети».

Лет до тридцати пяти повторяем формы

Головастиков-греков и римлян-рыбок.

Помню, помню, из рук получаем корм мы,

Примеряем к себе беглый блеск улыбок.

Ненавидим и любим. Как это больно!

И прекрасных чудовищ в уме рисуем.

О, дожить до любви! Видеть всё. Невольно

Слышать всё, мешая речь с поцелуем.

«Звон и шум, — писал ты, — в ушах заглохших,

И затмились очи ночною тенью...»

О, дожить до любви! До великих новшеств!

Пищу слуху давать и работу — зренью.

* * *

Ну, музыка, счастливая сестра

Поэзии, как сладкий дух сирени,

До сердца пробираешь, до нутра,

Сквозь сумерки и через все ступени.

Везде цветешь, на лучшем говоришь

Разнежившемся языке всемирном,

Любой пустырь тобой украшен, лишь

Пахнет из окон рокотом клавирным.

И мне в тени, и мне в беде моей,

Средь луж дворовых, непереводимой,

Не чающей добраться до зыбей

Иных и круч и лишь в земле любимой

Надеющейся обрести привет

Сочувственный и заслужить вниманье,

Ты, музыка, и подаешь нет-нет

Живую мысль и новое дыханье.

* * *

Грубый запах садовой крапивы.

Обожглись? Ничего. Терпеливы

Все мы в северном нашем краю.

Как султаны ее прихотливы!

Как колышутся в пешем строю!

Помню садик тенистый, лицейский,

Сладкий запах как будто летейский,

Неужели крапива? Увы.

Острый, жгучий, горячий, злодейский,

Пыльный дух подзаборной травы.

Вот она, наша память и слава.

Не хотите ее? Вам — направо,

Нам — налево. Ползучий налет,

Непролазная боль и отрава.

Лавр, простите, у нас не растет.

Непреклонна, угрюма, пушиста.

Что там розы у ног лицеиста?

Принесли их — они и лежат...

Как труба за спиною флейтиста:

Гуще, жарче ее аромат.

* * *

Не так ли мы стихов не чувствуем порой,

Как запаха цветов не чувствуем? Сознанье

Притуплено у нас полдневною жарой,

Заботами... Мы спим... В нас дремлет обонянье...

Мы бодрствуем... Увы, оно заслонено

То спешкой деловой, то новостью, то зреньем.

Нам прозу подавай: всё просто в ней, умно,

Лишь скована душа каким-то сожаленьем.

Но вдруг... как будто в сад распахнуто окно, —

А это Бог вошел к нам со стихотвореньем!

* * *

Как ночью берегом крутым

Ступая робко каменистым.

Шаг, еще шаг... За кем? За ним.

За спотыкающимся смыслом.

Густая ночь и лунный дым.

Как за слепым контрабандистом.

Раскинув руки, над обрывом,

И камешек то там, то тут

Несется с шорохом счастливым

Вниз: не пугайся! Темный труд

Оправдан будничным мотивом.

Я не отдам тебя, печаль,

Тебя, судьба, тебя, обида,

Я тоже вслушиваюсь в даль,

Товар — в узле, всё шито-крыто.

Я тоже чернь, я тоже шваль,

Мне ночь — подмога и защита.

Не стал бы жить в чужой стране

Не потому, что жить в ней странно,

А потому, что снится мне

Сюжет из старого романа:

Прогулка в лодке при луне,

Улыбка, полная обмана.

Где жизнь? прокралась, не догнать.

Забудет нас, расставшись с нами.

Не плачь, как мальчик. Ей под стать

Пространство с черными волнами.

С земли не станем поднимать

Монетку, помнишь, как в Тамани?

* * *

Мне весело: ты платье примеряешь,

Примериваешь, в скользкое — ныряешь,

В блестящее — уходишь с головой.


Ты тонешь, западаешь в нем, как клавиш,

Томишь, тебя мгновенье нет со мной.

Потерянно смотрю я, сиротливо.

Ты ласточкой летишь в него с обрыва.

Легко воспеть закат или зарю,

Никто в стихах не трогал это диво:

"Мне нравится", — я твердо говорю.

И вырез на спине, и эти складки.

Ты в зеркале, ты трудные загадки

Решаешь, мне не ясные. Но вот

Со дна его всплываешь: всё в порядке.

Смотрю: оно, как жизнь, тебе идет.

* * *

Сторожить молоко я поставлен тобой,

Потому что оно норовит убежать.

Умерев, как бы рад я минуте такой

Был: воскреснуть на миг, пригодиться опять.

Не зевай! Белой пеночке рыхлой служи,

В надувных, золотых пузырьках пустяку.

А глаголы, глаголы-то как хороши:

Сторожить, убежать, — относясь к молоку!

Эта жизнь, эта смерть, эта смертная грусть,

Прихотливая речь, сколько помню себя...

Не сердись: я задумаюсь — и спохвачусь.

Я из тех, кто был точен и зорок, любя.

Надувается, сердится, как же! пропасть

Так легко... столько всхлипов, и гневных гримас,

И припухлостей... пенная, белая страсть;

Как морская волна, окатившая нас.

Тоже, видимо, кто-то тогда начеку

Был... О, чудное это, слепое "чуть-чуть",

Вскипятить, отпустить, удержать на бегу,

Захватить, погасить, перед этим — подуть.

* * *

Говорю тебе: этот пиджак

Будет так через тысячу лет

Драгоценен, как тога, как стяг

Крестоносца, утративший цвет.

Говорю тебе: эти очки.

Говорю тебе: этот сарай...

Синеокого смысла пучки,

Чудо, лезущее через край.

Ты сидишь, улыбаешься мне

Над заставленным тесно столом,

Разве Бога в сегодняшнем дне

Меньше, чем во вчерашнем, былом?

Помнишь, нас разлучили с тобой?

В этот раз я тебя не отдам.

Незабудочек шелк голубой

По тенистым разбросан местам.

И посланница мглы вековой,

К нам в окно залетает пчела,

Что, быть может, тяжелой рукой

Артаксеркс отгонял от чела.

АПОЛЛОН В ТРАВЕ

В траве лежи. Чем гуще травы,

Тем незаметней белый торс,

Тем дальнобойный взгляд державы

Беспомощней; тем меньше славы,

Чем больше бабочек и ос.

Тем слово жарче и чудесней,

Чем тише произнесено.

Чем меньше стать мечтает песней,

Тем ближе к музыке оно;

Тем горячей, чем бесполезней.

Чем реже мрачно напоказ,

Тем безупречней, тем печальней,

Не поощряя громких фраз

О той давильне, наковальне,

Где задыхалось столько раз.

Любовь трагична, жизнь страшна.

Тем ярче белый на зеленом.

Не знаю, в чем моя вина.

Тем крепче дружба с Аполлоном,

Чем безотрадней времена.

Тем больше места для души,

Чем меньше мыслей об удаче.

Пронзи меня, вооружи

Пчелиной радостью горячей!

Как крупный град в траве лежи.
Tags: Новые Известия, поэт о поэтах, стихи
Subscribe

Recent Posts from This Journal

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments